Інформація призначена тільки для фахівців сфери охорони здоров'я, осіб,
які мають вищу або середню спеціальну медичну освіту.

Підтвердіть, що Ви є фахівцем у сфері охорони здоров'я.

Газета «Новости медицины и фармации» №11 (663), 2018

Вернуться к номеру

Портреты учителей


Резюме

Читателям нашей газеты имя Иона Лазаревича Дегена запомнилось с первого знакомства с его публикациями. Редакционная почта свидетельствует: каждый новый рассказ ветерана привлекал внимание, оставлял радостное послевкусие от прикосновения к чему-то самому стóящему в этой жизни. Ежегодно на протяжении нескольких лет в двух, трех, а то и четырех номерах газеты появлялись яркие и запоминающиеся воспоминания думающего врача и отчаянной храбрости фронтовика.
В пятом номере за 2017 год в некрологе, посвященном памяти ветерана, читатели газеты узнали, что доктор наук И.Л. Деген — первопроходец в области применения магнитов при лечении ортопедических заболеваний. Что еще юношей за год службы командиром танка он вошел в десятку лучших советских танковых асов, его грудь украсили самые уважаемые боевые награды, в том числе высший польский орден. И еще о том, что Ион Деген — великий поэт, его стихи о войне Евгений Евтушенко включил в свою знаменитую антологию «Строфы ХХ века».
Большинство рассказов, написанных в последние годы, Ион Лазаревич впервые публиковал в нашей газете. А свою первую книгу, вышедшую чисто символическим тиражом в Тель-Авиве (1992 г.), автор назвал «Портреты учителей». Наверное, будет правильно в память этого человека-легенды предложить нашим читателям рассказы о людях, сыгравших не последнюю роль в жизни истинного врача Дегена.
И.Л. Деген поступил в Киевский мединститут в 1945 году. Но кафедры этого высшего учебного заведения располагались в разных концах города. Впрочем, как и сейчас. А передвигаться по городу инвалиду на костылях было весьма затруднительно. Пришлось перевестись в Черновицкий ­мединститут.
Передаем слово автору воспоминаний.

Продолжение. Начало в № 8, 2018

Анна Ефремовна Фрумина

Завершился цикл моей работы в клинике ортопедии и травматологии для взрослых. Мне предстояло продолжить ординатуру в детской ортопедической клинике, которой заведовала профессор Фрумина. Маленькую седовласую старушку неоднократно видел на конференциях в окружении врачей ее клиники. Раскланивался с ней, хотя ни разу не был официально представлен.
Однажды я удостоился ее поощрительной улыбки. Это когда, набравшись храбрости или нахальства, выступил на клинической конференции института и опроверг утверждение исполняющего обязанности директора о том, что именно он является автором оригинального метода устранения вывиха плеча. Я назвал публикацию, в которой был описан этот метод, и назвал фамилию автора.
До меня доходили слухи о вражде профессора Фруминой и моего нынешнего шефа, профессора Елецкого. Того самого, который приложил руку к аресту мужа Фруминой в 1937 году. Профессор Фрумин был блестящим врачом и организатором, ему принадлежит заслуга создания ортопедического института в Киеве, он был учителем Анны Ефремовны.
В яркое летнее утро 1952 года я впервые переступил порог Четвертой клиники и представился ее руководителю. Профессор Фрумина что-то записывала, перелистывая истории болезни. На минуту она оторвалась от работы и умудрилась посмотреть на меня, стоявшего, сверху вниз. Так, во всяком случае, мне показалось.
— Ага, вы и есть тот самый «профессор» из Первой клиники? Посмотрим, соответствуете ли вы вашей громкой славе.
Анна Ефимовна долго перебирала высокую стопку историй болезни. Наконец выудила две незаполненные и велела мне описать обследование этих детей. Один из них, мальчик четырнадцати лет, вызвал у меня затруднение. История болезни была добросовестно заполнена, но именно заполнена: диагноз я не мог установить. Зато на двенадцатилетней девочке, страдавшей сколиозом, распустил павлиний хвост. Я знал, что сколиоз — это научная тема, над которой в настоящее время работала профессор Фрумина. Основательно подготовленный, постарался блеснуть мельчайшими деталями этого патологического состояния.
Профессор бегло просмотрела первую историю болезни и заключила:
— Это не вашего ума дело.
Вторую историю болезни она читала долго и внимательно.
— Что за небрежность? — сказала она. — Почему у вас здесь «е» вместо «а»?
— Это «а», — возразил я.
Она подняла голову и сурово изрекла:
— Врач обязан писать четко. Нераз–борчивый почерк врача — либо признак его центропупизма, то есть уверенности в том, что ему плевать на остальных (а как можно быть врачом с таким мировоззрением?), либо симптом вопиющего невежества, желание неразборчивым почерком скрыть безграмотность.
— У меня разборчивый почерк.
— Почему вы написали «вогнутость влево» вместо того, чтобы написать «выпуклость вправо»? — продолжала она, словно я не произнес ни звука.
— Это одно и то же.
— Запомните, молодой человек, в медицине без того предостаточно неточностей. Поэтому пользуйтесь только точной терминологией. Перепишите историю болезни.
Не представляю себе, как вообще можно поднять руку на женщину, но в ту минуту мне очень хотелось ударить профессора. Переписать историю болезни! Три страницы убористого текста! При моей нелюбви писать! При постоянном дефиците времени!
Я переписал.
Профессор Фрумина читала еще более тщательно, чем в первый раз. Снова немыслимый пустячок дал ей возможность придраться ко мне, во второй раз заставить переписать историю болезни. Как я ее ненавидел! 
С невероятным трудом, сдерживая гнев, переписал.
В третий раз, перечитывая переписанную мной историю болезни, она опять ворчала по поводу недобросовестности молодых врачей.
Так началась моя работа в клинике детской ортопедии.
Спустя несколько месяцев вдруг –узнаю, что профессор Фрумина стала требовать от всех врачей, включая старших научных сотрудников, описывать детей, страдавших сколиозом, точно по образцу моей истории болезни.
Профессор назначила меня третьим ассистентом на свою операцию по поводу врожденного вывиха бедра. Это была тема ее докторской диссертации, о блестящей защите которой в институте говорили даже спустя много лет.
Я держал ногу оперируемого ребенка и внимательно следил за каждым движением знаменитого профессора, мелким, едва заметным. Мне казалось, что она просто ковыряется в ране, что она оперирует преступно медленно и что ребенок лишнее время находится под наркозом.
Ах, как профессор-ортопед (у которого начал свою врачебную деятельность и успел проработать в его клинике всего лишь три недели) красиво оперировал! Результаты, правда, не всегда были идеальными. Но как приятно было следить за его движениями.
А Фрумина… Не мог понять, почему ее считают крупнейшим специалистом не только в Советском Союзе, даже в мире.
Руки мои устали, я едва заметно изменил их положение. Профессор возмущенно посмотрела на меня:
— У, бугай, такой здоровенный, а детскую ножку не в состоянии удержать!
Четыре месяца кряду профессор неизменно назначала меня третьим ассистентом во время операции на тазобедренном суставе. Не дай бог, чтобы у меня дрожала рука!
До глубины души я обижен тем, что она назначала меня не вторым, а только третьим ассистентом. И это после того, что в Первой клинике мне доверяли сложные операции. Правда, и в детской клинике я оперировал немало. Но на операциях по поводу врожденного вывиха бедра, которые делала профессор, — неизменно третий ассистент.
Не сомневался в том, что профессор Фрумина за что-то невзлюбила меня, что она даже получает удовольствие от демонстрации своего отрицательного отношения к новому клиническому ординатору. Возможно, хорошее отношение моего бывшего шефа, профессора Елецкого, было тому причиной?
Еще хуже приходилось во время профессорских обходов. Палата номер семь, которую я вел, располагалась напротив ординаторской, обход всегда начинался с нее. После операций на тазобедренных суставах в палате лежало двенадцать крох. Я души не чаял в своих пациентах. Они отвечали мне любовью. Тем не менее еженедельный профессорский обход завершался моей публичной поркой.
Вероятно, считал я, Анна Ефремовна изливает на меня весь запас отрицательных эмоций и, разрядившись, продолжает обход уже в ублаготворенном состоянии. Как-то умудрился организовать обход с первой палаты. Шесть палат профессор прошла, не пролив ничьей крови, а я снова подвергся экзекуции.
Однажды, когда профессор уже абсолютно ни к чему не могла придраться в моей ухоженной и вылизанной палате, она вдруг остановилась в дверном проеме и, растолкав опешивших врачей, подошла к ребенку.
— Валенька, а зубки тебе сегодня чистили?
— Нет, Анна Ефремовна, — ответила трехлетняя Валенька.
— По-че-му? — спросила Анна Ефремовна, испепеляя меня взглядом.
Что я мог ей ответить?
— Безобразие! Какой вы к черту врач? Сегодня не проследили за тем, чтобы ребенок почистил зубки, завтра не проследите за тем, чтобы ребенка накормили, послезавтра забудете сменить гипсовую повязку!
Как-то профессор покинула мою палату, так и не обнаружив повода для разноса. В коридоре вспомнила, что я остался без порки, и спросила:
— Да, кстати, Оленьке вчера принесли передачу?
— Да.
— Кто?
— Бабушка.
— Вы говорили с ней?
— Конечно.
— А как вы к ней обратились? Как ее имя и отчество?
В сердцах я проклял моего мучителя. Она опять распекала меня:
— Какой вы интеллигент, если даже не знаете, как вести себя с пожилой дамой?
Только однажды, в первый месяц работы в Четвертой клинике мне удалось отыграться и болезненно ущемить самолюбие мучительницы. Во время разбора больных, говоря о поражении кисти ребенка, Анна Ефремовна заметила, что, поскольку мышца иннервируется лучевым нервом…
— И локтевым нервом, — вполголоса добавил я с места.
— Вы что-то сказали?
— Да, я сказал, что оппоненс полици иннервируется и локтевым нервом.
— Абсурд. Это лучевая сторона кисти. Где имение, а где наводнение.
— В этом и заключается великая мудрость природы: все мышцы, обеспечивающие оппозицию большого пальца, иннервируются одним нервом, независимо от того, на какой стороне кисти они находятся.
— Абсурд.
Я красноречиво промолчал.
— Абсурд. Не желаете ли вы пари?
— С удовольствием. Просто не смел предложить.
— Килограмм конфет «Южная ночь»!
Я спустился в библиотеку и вернулся с раскрытым анатомическим атласом. Все врачи клиники с интересом наблюдали за Анной Ефремовной.
— Хорошо, — проворчала она наконец, — получите килограмм конфет.
С этого дня, говоря об анатомических образованиях, профессор Фрумина следила за моей реакцией, что, увы, не улучшало моего положения в клинике.
Так прошло четыре месяца. За это время я сдал два экзамена и дважды получил «отлично».
Не только наша клиника, весь институт с интересом ожидал, как я сдам Анне Ефремовне экзамен по врожденному вывиху бедра.
Экзаменаторы ставили мне только «отлично». Но профессор Фрумина любила повторять, что отлично знает врожденный вывих бедра лишь господь бог. Даже она может сдать только на «хорошо», а самый способный ординатор достоин оценки «посредственно».
Ординаторская еще никогда не вмещала такого количества врачей. Профессор, не прервав меня ни разу, выслушала пятидесятиминутный доклад. Когда я умолк, несколько врачей беззвучно зааплодировали, демонстрируя одобрение. Профессор недовольно посмотрела на них. Включила негатоскоп, обвела указкой образование на рентгенограмме и спросила, как оно называется. Я назвал анатомический термин.
— Это и курице известно. Как это называется на сленге рентгенологов?
— Не знаю.
— Вот именно! Это «слезная борозда». Если бы вы соизволили прочитать мою диссертацию, вы бы знали.
— Я читал вашу диссертацию.
— Нет, не читали! Я была в библиотеке и проверила ваш абонемент.
Надо же! Не полениться проверить абонемент ординатора!
— Я читал вашу диссертацию, — повторил я, чувствуя, что могу сорваться с тормозов.
— Понятно. Старушки нарушили запрет и разрешили на ночь унести диссертацию в общежитие.
Так оно и было. Я промолчал.
— Странно, что вы с вашей памятью не запомнили термина.
— Его нет в диссертации.
— Вот как! Оля, пожалуйста, спуститесь в библиотеку и принесите мою диссертацию.
Она продолжала задавать мне каверзные вопросы, уже не пытаясь скрыть удивления по поводу того, что, кроме злополучной «слезной борозды», не могла нащупать никакого уязвимого места. Оля принесла диссертацию. Профессор перелистывала ее, продолжая задавать вопросы.
В какой-то момент, не выдержав, я сказал:
— Анна Ефремовна, простите, но мне кажется, что, пытаясь найти в диссертации несуществующее, вы недостаточно внимательно слушаете мои ответы.
— Нахал. Как называется это образование?
— Линия Шентона.
— Напишите.
Я посмотрел на нее с удивлением и написал.
— Нет, не по-русски, а на языке ав–тора.
Черт знает, кто по национальности Шентон. Я написал по-немецки.
— Вы что, не владеете английским языком? Какой же из вас получится врач и научный работник?
Вместо ответа я посмотрел на часы. Экзамен длился уже два часа и пятнадцать минут.
— Ладно, дайте ваш матрикул.
Врачи обступили стол. Своим красивым и четким почерком она написала «Отлично. А. Фрумина». Аплодисменты были уже не беззвучными.
— Ну ладно, хватит, чему вы так обрадовались? Нормальный ответ человека, собирающегося стать специалистом. Подумаешь, аплодисменты.
На следующий день профессор Фрумина назначила меня прооперировать ребенка с врожденным вывихом бедра, что было воспринято в институте как сенсация. Даже некоторым старшим научным сотрудникам, в том числе секретарю институтской парторганизации, она не доверяла такой операции.
На следующий день начался новый этап моей жизни в клинике.
Во время операции профессор Фрумина преподала мне еще два урока. Она продемонстрировала, что значит быть третьим ассистентом.
Я уже говорил, что страшно уставал от напряжения, несмотря на свою физическую силу. Маленькая тщедушная старушка держала ногу так, словно была выкована из стали. И еще один урок. Медленно ковыряясь в ране, профессор Фрумина делала эту операцию в течение сорока – сорока пяти минут.
Я оперировал красиво, можно сказать, блестяще, и главное — очень быстро. Когда я наложил последний шов, Анна Ефремовна демонстративно посмотрела на большие часы над дверью. Операция длилась час и сорок пять минут.
Профессор ничего не сказала. Но никогда больше я не старался оперировать «красиво и быстро».
Меня стали считать фаворитом самой Фруминой. Иногда возникали неприятные ситуации. Если доклад доцента или старшего научного сотрудника вызывал сомнение у профессора, она тут же в присутствии всех врачей обращалась ко мне:
— Иона Лазаревич, проверьте!
Я чувствовал себя крайне неловко, даже когда результаты измерений точно совпадали с доложенными. Что уж говорить о моем состоянии, если действительно обнаруживалась ошибка. Еще хуже, когда, недовольная вторым профессором, Анна Ефремовна обрушивалась на него:
— Ничему вы не научились! — И, указывая на меня, кричала: — Вот кто будет моим наследником!
Несколько раз обращался к ней с просьбой не делать этого, не настраивать коллег против меня. Подобные соображения до Анны Ефремовны не доходили. Она действительно не понимала, о чем идет речь.
Многое до нее не доходило.
Как-то после большого операционного дня я рассказал в ординаторской, каким невероятным образом мне посчастливилось достать билет в филармонию на «Реквием» Верди. Анна Ефремовна знала, что очень редкие посещения симфонических концертов были для меня единственным выходом из заточения — из института, в котором я жил и работал. В шестом часу вечера профессор как бы вскользь заметила:
— Да, чуть не забыла. Вы сегодня прооперировали Валерика Семина. Случай сложный. Я думаю, вам следовало бы остаться дежурить в клинике.
— Анна Ефремовна, у меня билет в филармонию, а сегодня дежурит... (я назвал фамилию очень опытного врача).
— Как знаете, — недовольно сказала Фрумина и покинула ординаторскую.
Конечно, я остался дежурить.
Еще в Первой клинике я слышал рассказы о том, как Анна Ефремовна во время войны работала в госпитале в Алма-Ате. Раненые молились на нее, считая ее чудотворцем. Они верили, что ее руки обладают магической силой.
Выносливость этой маленькой женщины поражала мужчин богатырского телосложения. Ассистенты менялись в операционной, не выдерживая холода. А Фрумина оперировала непрерывно, заботясь только о том, чтобы раненый на операционном столе был укутан и обложен грелками.
Сына Анны Ефремовны ранили на фронте, он лежал в госпитале за тысячи километров от Алма-Аты. Из газет узнали об этом самые близкие сотрудники Фруминой. Даже их, отлично знавших выдержку этой стальной женщины, пора–зило то, что ни на секунду ее тревога и беспокойство не вылились на поверхность, не проявились хоть чем-нибудь в ее поведении. Раненые, прочитав эту статью, говорили, что родного сына она не лечила бы с бóльшей душой, чем лечила их.
Все отпущенные ей лимиты доброты расходовались на больных. Щедро расходовались! Во всех остальных случаях максимализм и бескомпромиссность были доведены до такой степени, что иногда вообще можно было усомниться, а земное ли она существо.
Месяца через два после экзамена по врожденному вывиху бедра Анна Ефремовна меня назначила заведовать карантинным отделением клиники.
Трехлетняя ленинградка Леночка, которую мы прооперировали в то утро, вдруг обратилась ко мне с просьбой:
— Возьми меня на ручки.
Ножки у девчушки были разведены влажной гипсовой повязкой, сквозь которую просочилась кровь. Я осторожно взял ребенка на руки, не зная, что за моей спиной в открытой двери появилась Анна Ефремовна, пришедшая дать мне взбучку за какую-то действительную (или только показавшуюся ей) провинность.
Леночка обхватила ручонками мою шею и сквозь боль, с чувством, на которое способны только дети, заявила:
— Я маму очень люблю. Я папу очень люблю. Но тебя я люблю больше всех.
Рассказывали, что Анна Ефремовна тихо ретировалась. Леночка спасла меня от очередной головомойки.
В страшные дни дела «врачей-отравителей» с наибольшей силой проявилась не только железная воля и выдержка Анны Ефремовны Фруминой, но и ее самопожертвование, полная отдача себя маленьким пациентам. Эти качества во время войны воспринимались как трудовой героизм. Сейчас они были проявлением высочайшего гражданского мужества, о чем Анна Ефремовна, вероятно, не задумывалась.
Маховик гонений на научный цвет НИИ не остановило даже официальное известие о смерти Сталина от 5 марта 1953 года. 15 марта директор института вызвал к себе Анну Ефремовну и сообщил ей, что через две недели, 1 апреля, ее увольняют с работы. В обоснование привел папку доносов, долженствующих доказать, что профессор уделяла недостаточно внимания выращиванию национальных кадров.
Профессор Фрумина, один из основателей института, выдающийся ортопед своего времени, продолжала являться на службу каждое утро, словно через несколько дней ей не предстоит лишиться любимой работы, смысла всей жизни. И продолжала железной рукой руководить своей клиникой. К счастью, за старого врача заступилась жена Хрущева, Нина Петровна. За несколько дней до сообщения в «Правде» о том, что «дело врачей» оказалось ошибкой, беспартийного профессора Фрумину вызвали в ЦК КПУ и уведомили, что приказ директора института отменен. Не извинились, не объяснили, не пришли к ней. Нет — вызвали и уведомили.
Самопожертвование в полном смысле слова сказалось в последние дни жизни Анны Ефремовны. Она заболела воспалением легких. Старая женщина не позволила себе оставаться в постели, считая, что она обязана быть в клинике. Опытный врач не учла, что, в отличие от воли, ее организм не выкован из сверхпрочной стали…
А за год до увольнения, в 1952 году, в день моего рождения, Анна Ефремовна подарила мне свою фотографию с надписью «Стремительному и строптивому Ионе Лазаревичу Дегену от А. Фруминой». Меня несколько обижала эта надпись. Но семнадцать лет спустя сыновья Анны Ефремовны рассказали Киевскому ортопедическому обществу, что я — единственный человек, которому она подарила свою фотографию.
Миновали годы. Большая врачебная жизнь прошла с той поры, когда я был учеником профессора Фруминой. Но до сего дня в линии моего поведения и в стиле работы, надеюсь, видны результаты ее суровых уроков врачевания.

Борис Михайлович Городинский

Перед самым моим появлением в ординаторской Борис Михайлович вернулся из операционной. Грузный немолодой человек не просто устал — выпотрошен. Прилег на старый клеенчатый диван. В своей среде врачи допускали некоторые вольности. И тут появился я, новичок. Кто-то из хирургов обратил внимание Бориса Михайловича на то, что у него не застегнуты брюки. Профессор заглянул за свой объемистый живот и мрачно заметил:
— В доме покойника — все двери настежь.
Но тут же он попросил прощения и застегнул брюки.
Еще в студенческую пору я много слышал о знаменитом киевском хирурге Городинском. В моем представлении профессором может быть только выдающийся врач, проявивший себя в медицинской науке. Если такой врач еще и хороший преподаватель, значит, он обладает триадой всех необходимых профессору качеств.
Накануне прихода в отделение Городинского я познакомился с научной продукцией Бориса Михайловича. В библиотеке среди нескольких десятков его статей не нашел ничего из ряда вон выходящего — либо описания эксквизитных случаев, либо, как мне тогда показалось, незначительные усовершенствования методов диагностики и лечения. А я считал, что только фундаментальные открытия позволяют врачу стать профессором.
Правда, неоднократно мне приходилось слышать, что в медицинском институте, откуда профессор Городинский был изгнан в 1953 году в связи с делом «врачей-отравителей», аудитории не вмещали всех желающих прослушать его лекции.
На необычной конференции хирургов Борис Михайлович выступил с докладом на тему «Чехов — врач». Какой блеск! Докладов или лекций на таком уровне я не слышал даже из уст отличных литераторов. А тут — новая концепция о жизни и творчестве Чехова, никем ранее не только не высказанная, но, возможно, даже не подозреваемая.
В отделении работали несколько великолепных врачей-хирургов. На первых порах я не мог понять, что именно возвышало над ними профессора Городинского в профессиональном отношении. И вообще — возвышало ли? Разве что врачебный стаж.
Однажды, в день зарплаты, когда я в ординаторской пересчитывал жалкие бумажки, Борис Михайлович, сочувственно-насмешливо глядя на меня, вспоминал:
— В 1913 году я работал военным врачом. Начфином в нашем полку был патологический антисемит. Чтобы унизить меня, он выдал мне месячный оклад, двести восемьдесят пять рублей, не купюрами, а золотыми пятирублевыми монетами, пятерками. Помню, как я скрежетал зубами, ощущая в кармане тяжесть пятидесяти семи золотых монет. Господи, где бы сейчас найти такого антисемита?
Мы рассмеялись. А я подсчитал в уме, что профессор Городинский работал врачом минимум сорок четыре года.
Одним из показателей деятельности отделения считалась так называемая хирургическая активность — отношение количества прооперированных больных к числу поступивших в отделение. Чем выше этот показатель, тем выше балл работы отделения.
Борис Михайлович подрубал сук, на котором сидел. Даже в неоспоримых, казалось, случаях, в которых необходимость оперативного лечения не вызывала сомнений у опытных хирургов, профессор Городинский иногда рекомендовал наблюдать и не торопиться с операцией. Хирурги не скрывали своего удивления и восхищения шефом, когда неоперированные больные выписывались из отделения в хорошем состоянии.
В ту пору молодой врач, я считал себя выдающимся ортопедом-травматологом. Знания профессора Городинского в ортопедии и травматологии, конечно, не шли ни в какое сравнение с моими знаниями, тем более умением. Я так считал…
В отделении я пользовался значительной автономией. К тому же, я носил титул районного ортопеда-травматолога. Мог ли профессор Городинский, полостной хирург, быть для меня авторитетом в моей области?
Однажды, наблюдая за тем, как на рентгенограмме больного (перелом внутренней лодыжки) я примеряю металлический фиксатор, Борис Михайлович походя, спросил:
— Что вы собираетесь делать?
— Оперировать.
— Как?
— Скрепить лодыжку гвоздем.
— Я бы наложил гипс и никаких гвоздей.
Даже удачный каламбур не примирил меня с неразумным, как я посчитал, консерватизмом старого ретрограда. Но не стал спорить и наложил гипсовую повязку в твердой уверенности, что через полтора месяца ткну профессора носом в ошибку.
Странно… Неправым оказался я, а не Борис Михайлович.
Как-то карета скорой помощи доставила в наше отделение старушку, засушенную, как цветок в гербарии. У нее была сломана плечевая кость в области хирургической шейки (вблизи плечевого сустава) и чрезвертельный перелом бедра. Старушка была изрядно пьяна. Я тут же решил прооперировать ее.
Профессор Городинский посмотрел на пьяную мумию и сказал:
— Ион, отойдите от зла и сотворите благо. Зафиксируйте руку косынкой, а ногу — двумя мешочками с песком.
У меня дух перехватило от возмущения. Сейчас, в конце пятидесятых годов двадцатого столетия, опуститься до уровня медицины средневековья!
Профессор улыбнулся. По-видимому, он прочитал мои мысли.
— Конечно, я не такой великий травматолог, как вы, но за полвека в клинике кое-что повидал.
Пьяная бабка бушевала. Она была настолько отвратительна, что мне расхо–телось оперировать, и я сделал так, как предложил Борис Михайлович. Каково же было мое удивление, когда десять дней спустя увидел, как старуха во всю орудовала сломанной рукой. А застав бабку на ногах на девятнадцатый день после перелома, я буквально потерял дар речи. Она передвигалась по палате, держась за спинки кроватей. Такого просто не могло быть, если верить учебникам.
Кстати, я удостоился любви этой девяностолетней дамы. Любовь, увы, была небескорыстной. Бабка скандалила и отравляла существование одиннадцати женщин в палате. Бабкин организм требовал алкоголя. Чтобы утихомирить ее, я в обед подливал в компот немного спирту. Она тут же выпивала, успокаивалась и смотрела на меня благодарными глазами. Как я выпрашивал спирт у старшей операционной сестры, едва сводившей концы с концами, — отдельная тема.
Этот случай заставил меня задуматься над утверждением, переписываемым из учебника в учебник, будто у стариков медленно и плохо срастаются отломки костей при переломах. Впоследствии исследовал тысячу случаев сращения костей у стариков при одном определенном переломе и убедился: не всему, написанному в учебниках, следует верить.
Но эту научную работу я опубликовал значительно позже, уже в 1968 году. А пока, твердо веря учебникам, воевал с «консерватором» Городинским.
Борис Михайлович снисходительно посмеивался и недолюбливал узких специалистов. Хотя понимал неизбежность процесса отпочкования от хирургии урологии, ортопедии, торакальной хирургии и других специальностей. Он считал бедой медицины ограниченный кругозор узкого специалиста, становящегося односторонним, как флюс.
Борис Михайлович взорвался, когда я рассказал ему о существовании Филадельфийского госпиталя ортопедии кисти.
— Чего доброго, — сказал он, — я доживу до поры, когда создадут специальный госпиталь для лечения ногтевой фаланги второго пальца левой стопы.
Городинский часто приглашал меня первым ассистентом на особенно сложные полостные операции и нередко спрашивал, не соглашусь ли я прооперировать хирургического больного в плановом порядке, а не только тогда, когда дежурил как общий хирург, чтобы повысить свой заработок.
Однажды после операции резекции желудка я обвинил Бориса Михайловича в рутинерстве. Какого черта вручную накладывать кисетный шов на культю двенадцатиперстной кишки, если уже изобретен замечательный инструмент? До каких пор мы будем оперировать по старинке, словно в эпоху доисторического материализма?
Ссылка на доисторический материализм сломала сопротивление Бориса Михайловича, он пошел выбивать у главного врача больницы четыре тысячи рублей на покупку аппарата для наложения кисетного шва. Наконец, наступил счастливый день, когда операционная сестра, выковыряв инструмент из солидола, принесла его в ординаторскую для ознакомления.
Борис Михайлович с подозрением смотрел на меня, демонстрировавшего новый инструмент.
— Ладно, — сказал он, — завтра вы будете ассистировать мне на резекции желудка, новая техника — на вашей совести.
Долговязый истощенный больной спокойно реагировал на операцию под местным обезболиванием.
Наступил момент наложения аппарата на культю двенадцатиперстной кишки. Борис Михайлович сделал это аккуратно, точно согласно инструкции. Согласно инструкции он воткнул иглу в отверстие инструмента. И тут игла замерла, словно уткнулась в стенку. Профессор попытался извлечь ее. Не тут-то было. Игла впаялась намертво.
Профессор красноречиво посмотрел на меня. Ничего не сказал. Но четырехтомный словарь Даля существенно пополнился бы, раскрой Борис Михайлович рот. После резекции желудка мне предстояло оперировать ортопедического больного, и на отдельном столе меня уже ждали стерильные инструменты, но, к сожалению, плаера среди них не оказалось. Зато имелись люэровские кусачки. Я хотел ими осторожно извлечь иглу. Борис Михайлович в сердцах вырвал кусачки из моих рук. Крак! Половина иглы осталась внутри инструмента, уже не доступная никакому вмешательству. Откушенную половину я извлек из раны и выбросил в ведро.
Положение стало безвыходным. Инструмент, замкнутый застрявшей в нем иглой, намертво зажал культю кишки.
Я напряг всю свою силу, умноженную на отчаяние, сломав на несколько частей остатки иглы и, порвав кишку, снял проклятое нововведение.
Только благодаря виртуозной технике профессора Городинского удалось благополучно завершить операцию.
Потом выяснилось, что завод медицинских инструментов, своровав идею за рубежом, укомплектовал аппарат иглой, калиброванной по отверстиям ушек. Но заводские «гении» не учли, что ткани кишки сужают отверстие. А мне же в голову не пришло, что аппарат следовало сперва проверить на трупе. И кому это могло прийти в голову? Аппарат ведь изготовлен не кустарным способом, а выпущен специализированным заводом.
В ординаторской профессор дал выход гневу.
— Себе вы, небось, не покупаете инструменты, а заказываете у благодарных пациентов. Сколько раз я вам говорил, что советское — это отличное, — он сделал паузу, — от… хорошего. Если еще раз увижу вновь сконструированный советский инструмент, при всей моей любви к вам, швырну в вашу голову, начиненную коммунистическими глупостями и любовью к новшествам.
Было еще одно ристалище, на котором я постоянно скрещивал копья со старым хирургом. Меня возмущало, что он не отказывался от гонораров за операции. Хотя я знал и видел: Борис Михайлович мог внезапно появиться в отделении ночью, без приглашения, если состояние больного вызывало у него тревогу. Чаще всего навещал больных, от которых не ждал гонорара.
Профессор опять же мог до хрипа спорить с администрацией по поводу дефицитного лекарства для пациента, не имевшего средств для приобретения лекарства за стенами больницы.
Меня в ту пору поражало противо–речивое сочетание врачебного бескорыстия и, как мне представлялось, страсти к обогащению. Борис Михайлович обычно отделывался шуткой:
— У нас в отделении действительно блестящие врачи. Каждый из них может прооперировать наилучшим образом. Но если выбор пациента или родственника пал на меня, нет ничего удивительного в том, что этот выбор должен быть оплачен. Кроме того, не вам поднимать на меня руку. Я никогда не беру за операцию больше тысячи рублей. А сколько тысяч рублей стоит ортопедический стол, который благодарный пациент сделал вам на «Арсенале»?
— Но он ведь сделан не для меня лично. Стол, как видите, стоит в отделении.
— Я тоже существую для отделения. С точки зрения социалистической законности (ах, какое изумительное словосочетание, я бы даже сказал — словоблудие!) мы оба — уголовные преступники.
Когда мне подарили огромный букет цветов, профессор насмешливо пред–ложил:
— Ион Лазаревич, потрясите цветы.
Врачи рассмеялись. А Борис Михайлович рассказал, что доктор Каштелян однажды сделал почти невероятное, вытащил с того света безнадежного пациента. Старый хирург не сомневался в том, что весьма состоятельный пациент найдет способ отблагодарить своего спасителя.
Действительно, пациент пришел домой к Семену Федоровичу и принес ему букет цветов. Доктор отнес подарок на коммунальную кухню (в большой квартире жило восемь семейств), в сердцах швырнул букет в отапливаемую углем плиту.
Вдогонку из кухни донесся испуганный крик соседки:
— Семен Федорович, деньги горят!
Сгорела тысяча рублей — сто двадцать пять процентов месячной зарплаты, если без вычетов.
Постоянно воюя с профессором Городинским по поводу гонораров, я не мог не восхищаться широтой его натуры. Причем это была не широта купца-нувориша, а широта этакого барина-аристократа. В женский день, 8 Марта, он привозил в своей «Волге» два огромных чемодана. В одном чемодане — вина и закуски. В ординаторской накрывали столы для всего персонала отделения. Из второго чемодана Борис Михайлович извлекал подарки и с соответствующим приветствием вручал каждой женщине. Строго соблюдая социалистический принцип: от каждого по способности, каждому по труду. Старшая операционная сестра, неизменный участник всех его операций, получала дорогой отрез на пальто, или отличный сервиз, или еще что-нибудь эквивалентное по цене. Дальше по нисходящей шли более скромные дары. Но даже санитарки не скрывали радости, получая подарки стоимостью в добрую долю их зарплаты.
Свою иронию на так называемые окольные гонорары — на различные ремесленные услуги благодарных пациентов, на произведенные или сворованные на производстве приборы и инструменты, профессор так объяснял:
— Господа-товарищи, мы живем не в эпоху первобытнообщинного строя. Зачем вам понадобился примитивный товарный обмен, когда существуют деньги? Я предпочитаю получать наличные и платить ими за ремонт и обслуживание моего автомобиля, хотя, как вам известно, в Киеве существует достаточное количество автохозяйств, готовых взять мою «Волгу» на бесплатное попечение.
Он критиковал даже мою любовь к слесарным и столярным работам, считая, что я непродуктивно трачу свое время, так как в нормальном государстве труд врача должен цениться выше, чем труд слесаря или столяра. Кроме того, хирург обязан беречь свои руки.
Удивительное было у нас отделение. Знание поэзии хирургами считалось таким же естественным, как знание анатомии.
Двенадцать лет работы рядом с профессором Борисом Михайловичем Городинским стали отличной школой диагностики, осмысленного врачевания и анализа отдаленных результатов лечения. А еще мне повезло ежедневно, в течение двенадцати лет, наблюдать «осколок империи», старого врача, представителя человеколюбивой медицины, под внешней циничной оболочкой которого скрывались залежи сострадания.
Продолжение следует 


Вернуться к номеру